Новелла не рекомендуется для прочтения лицам до 18 лет !!!

«Смерть в Венеции»
С.Б.Хеппимим
(Пятнадцатая новелла цикла «Как это бывает»)

Посвящается Роме Турчинскому

Недавно прочитал новеллу Томаса Манна, под названием, вынесенным в заголовок моего рассказа. Произвела огромное впечатление! Несколько дней не мог прийти в себя. Фабула новеллы такова. Престарелый, хотя вовсе не старый, почти мой ровесник, известный немецкий писатель Густав фон Ашенбах, отдыхая на острове близ Венеции, без памяти влюбился в четырнадцатилетнего красавца подростка по имени Тадзио (уменьшительное от Тадэуш) и польской аристократической семьи, по случаю, остановившегося в том же отеле, что и писатель. Эта страсть перешла, всякие границы и довела писателя до полного исступления. События развивались на фоне распространяющейся в Венеции холеры, что ещё более обостряет жуткую коллизию.

Положение усугубляется тем, что красивый мальчик сам начал испытывать необъяснимую любопытствующую тягу к своему поклоннику, влечение которого давно заметил, полудетскими приёмами ограждал от посторонних и в чём-то даже потворствовал. Обнаружив такое, Ашенбах впадает в полную прострацию. Его захлёбывающаяся от восторга, психика оказывается не в состоянии воспринять происходящее, и он в ужасающих страданиях погибает от своей любви. В сущности даже разделённой!!! Вряд ли кого может оставить равнодушным эта трагическая история.

Для иллюстрации не могу удержаться, чтобы не процитировать три фрагмента новеллы, описывающие первые встречи Ашенбаха с мальчиком. [За бамбуковым столиком под надзором гувернантки сидела компания подростков, совсем зелёная молодёжь. Три молоденькие девушки, лет, видимо, от 15 до 17 и мальчик с длинными волосами, на вид лет четырнадцати. Ашенбах с изумлением про себя отметил его безупречную красоту. Это лицо бледное, изящно очерченное, в рамки золотисто-медианых волос и прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной серьёзности, напоминавшего собой греческую скульптуру лучших времён и при чистейшем совершенстве форм, было так неповторимо и своеобразно обаятельно, что Ашенбах вдруг понял: нигде ни в природе, ни в классическом искусстве не встречалось ему что-либо более счастливо сотворённое.] Второй.

[Его жизнь, видимо, протекала под знаком нежного потворства. Никто не решался прикоснуться ножницами к его чудесным волосам; как у «мальчика, вытаскивающего занозу», они кудрями спадали ему на лоб, на уши, спускались с затылка на шею. Английский матросский костюм с широкими рукавами, которые спускались книзу и туго обтягивали запястья этих ещё совсем детских, но узких рук, со всеми своими выпушками, шнурками и петличками, сообщали его нежному облику какую-то черту избалованности и богатства. Он сидел в пол-оборота к Ашенбаху, за ним наблюдавшему, выставив вперёд правую ногу в чёрной лакированной туфле, подперевшись кулачком, в небрежно-изящной позе, не имевшей в себе ничего от почти приниженной чопорности его сестёр. Не болен ли он? Ведь золотистая тьма волос так резко оттеняет бледность его кожи, цвета слоновой кости. Или он просто забалованный любимчик, привыкший к потачкам и задабриванию? Ашенбаху это показалось наиболее вероятно. Артистические натуры нередко обладают предательской склонностью воздавать хвалу несправедливости, создающей красоту и принимать сторону аристократической предпочтительности.]… [Дети последовали за] матерью: [девочки по старшинству, за ними - гувернантка, мальчик замыкал шествие. По какой-то причине он оглянулся, прежде чем скрыться за дверью, его необычные сумеречно-серые глаза встретились со взглядом Ашенбаха.]… Я так полагаю, что это ключевой момент в судьбах двух людей. С этой встречи глаз всё и началось… И третий, самый драматический фрагмент.

[Какие-то отношения, какая-то связь неизбежно должны установиться между Ашенбахом и юным Тадзио, и старший из них с острой радостью заметил, что его участие, его внимание остаются не вовсе без ответа. Что, например, побуждало Тадзио, идти утром на пляж не по мосткам - позади кабинок, а по песку - мимо кабинки Ашебаха, иногда без всякой нужны чуть ли не задевая его стул или кресло? Или это притяжение, гипноз более сильного чувства, так действовал на незрелый, бездумный объект? Ашенбах всякий день дожидался появления Тадзио и, случалось, притворялся, что занят или не видит его, но иногда он поднимал глаза и их взгляды встречались. Оба они в этот момент были глубоко серьёзны. Умное, достойное лицо старшего ничем не выдавало внутреннего волнения, но в глазах Тадзио была пытливость, задумчивый вопрос, его походка становилась нерешительной, он смотрел в землю, потом снова поднимал глаза и когда уже удалялся, казалось, что только воспитанность не позволяет ему оглянуться. Но однажды вечером случилось по-другому. Польских детей и гувернантки в большом зале не оказалось, что с тревогой отметил Ашенбах. Встав из-за стола, он, как был в вечернем костюме и соломенной шляпе, начал беспокойно прохаживаться вдоль террасы отеля. Как вдруг, похожие на монашек сёстры с гувернанткой и Тадзио, на несколько шагов отставшие от них, возникли в свете дуговых фонарей. Видимо, они пообедали в городе и теперь возвращались с пароходной пристани. На воде вечерами бывало прохладно; Тадзио был одет в синий матросский бушлат с золотыми пуговицами и матросскую же шапочку. Солнце и морской воздух не тронули загаром его кожу, она оставалась такой же мраморной, с чуть желтоватым налётом, как вначале. Но сегодня он казался бледнее обыкновенного, то ли от холода, то ли от лунного света фонарей. Его ровные брови прочёркивались резче, глаза темнели глубже. Он был несказанно красив, и Ашенбах снова с болью почувствовал, что слово способно лишь воспеть чувственную красоту, но не воссоздать её.

Он не был подготовлен к милой его сердцу встрече, всё произошло внезапно, и у него не было времени закрепить на своём лице выражение спокойного достоинства. Радость, счастливый испуг, восхищение - вот что оно выражало, когда встретились их взгляды. И в эту секунду Тадзио улыбнулся: губы его медленно раскрылись, и он улыбнулся доверчивой, говорящей, пленительной улыбкой… Улыбка была] чуть [кокетливая, любопытная, немножко вымученная, завороженная и завораживающая.]

[Тот, кому она предназначалась, унёс её с собой как дар, сулящей беду. Ашенбах был так потрясён, что бежал от света террасы в темноту, в дальний угол парка. Странные слова, укоры, гневные и нежные срывались с его губ: «Ты не должен так улыбаться! Пойми же, никому нельзя так улыбаться!». Он бросился на скамейку и вне себя от возбуждения вдыхал нежные запахи цветов. Откинувшись назад, безвольно свесив руки, подавленный - мороз то и дело пробегал у него по коже, - он шептал извечную формулу желания, абсурдную, немыслимую здесь, смешную, но священную, и вопреки всему достойную: «Я люблю тебя!»]…

Так вот продолжу. Внимательно перечитав второй раз ошеломительную новеллу, я пришёл к убеждению: что-то здесь всё-таки не так. Томас Манн ведёт блистательное повествование ровно, последовательно, убедительно и в то же время крайне эмоционально. Но в какой-то момент нить обрывается, последующие события приобретают оттенок какой-то зыбкости, расплывчатости, даже искусственности.

Во всей мировой литературе крайне редки герои, умирающие от любви. А если таковые и случаются, то агония длится долго и при самом высоком эмоциональным напряжении. Уйти из жизни из чисто душевных потрясений не так просто, я не имею в виду случая материального, скажем так, вмешательства (самоубийство, например). Жизнь противится смерти всеми доступными ей способами. Ещё раз повторяю: у Манна смерть обрывает нить жизни Ашенбаха как-то неестественно, неубедительно и драматургически (как сказали бы театралы) неоправданно. Он для этого явно ещё не «созрел»! Из канвы новеллы вырван важнейший и действительно смертельный для Ашенбаха период его общения с юным Тадзио. Третий раз, перечитав новеллу, я обнаружил некое подтверждение своего предположения. В одном месте явно прослеживается зияющий провал между двумя эпизодами. Это - странная, почти необъяснимая лакуна, между инвективой из Платона о беседе Сократа с молодым Федром и последней встречей Ашенбаха с Тадзио с немедленной затем смертью писателя.

Именно эту лакуну я и решился восполнить. Отдаю себе отчёт, что мой примитивный писательский экспромт не может идти ни в какой сравнение с выдающейся новеллой признанного стилиста, каковым является Томас Манн. И, тем не менее, я решаюсь дополнить новеллу пусть ремесленеческой и даже кощунственной вставкой. Заверяю читателя, что я хорошо знаю все тонкости взаимовлекущих отношений между юношей и взрослым мужчиной (естественно, без их перехода к недозволенному и нравственно ущербному). Да простит меня, Бог! Мой рассказ можно читать вне связи с новеллой Манна, однако, я надеюсь, кто его прочтёт, захочет узнать и новеллу знаменитого немецкого писателя. … На следующий день, воодушевлённый открытием Тадзио знает всё и не выдаёт его! - Ашенбах по ставшему для него обыкновению, спозаранку направился на пляж, занял своё место в шезлонге и с нетерпением начал ожидать появления польского семейства. Но те задерживались. Первым пришёл Тадзио и …один. Как и раньше он не двинулся по мосткам позади кабинок, а направился по песку путём, ведшим мимо Ашенбаха. Был опять босиком. Писатель сосредоточенно напрягся. Он вновь увидит своего кумира и снова так близко! Ощутит волнение воздуха от его движения, божественной, почти парящей походки. Тадзио приближался и Ашенбах с почти мистическим восторгом следил за каждым его шагом. Он именно сегодня жаждал глотнуть нектар чарующей волшебной прелести глаз Тадзио… А может он снова улыбнётся? Ему, только ему…

И вот юноша подошёл вплотную и … остановился прямо перед ним… Далее произошло нечто немыслимое, невероятное, фантастическое, что Ашенбах не мог представить в самых радужных мечтаниях, Тадзио заговорил… Заговорил своим мягким, но уже возмужавшим голосом, обращаясь прямо к нему. Это был какой-то странный говор, смесь разных языков - немецкого, английского, польского, французского. Подсознательно Ашенбах догадался, каких трудов стоило подростку с помощь словарей подготовить, выучить и произнести свою речь, тем сладостнее и впечатляющее она была. И что удивительно, сидящий в шезлонге человек, владеющий кроме немецкого, только французским без всяких затруднений перевёл для себя и понял, что говорил мальчик. А слова Тадзио звучали примерно так: «Доброе утро, синьор! Я знаю, кто вы. Писатель Густав фон Ашенбах. Я догадался - вы любите меня. Так вот. Вы мне тоже нравитесь.» И он грациозно протянул к Ашенбаху свою правую руку. Зачем? Для пожатия? В знак формального знакомства?

Ашенбах был ошеломлен, раздавлен. Ничего ответить он был не в состоянии, бешено колотилось сердце. Его божество стояло с протянутой рукой и чего-то ожидало. Ашенбах глухо произнёс, растягивая буквы, словно наслаждаясь каждым звуком, только одно слово: «Т-а-д-з-и-о»… Ему достало сил и сообразительности поднять обе свои руки, робко взять кисть мальчика и приблизить её к своему лицу. Он увидел, почти прозрачную кожу цвета слоновой кости с синеватыми кровеносными сосудами, тонкие нервические пальцы, с розовыми, тщательно ухоженными ногтями. Эта кисть была прелестна. Не вполне осознавая, что он делает, полностью отрешаясь от реальности (могли увидеть, осмеять, осудить), Ашенбах приблизил свои губы к этой трепетной, почти воздушной руке и едва ощутимо коснулся её. Тадзио стоял в прежней позе, не шевелясь. Не в силах сдержать порыв, Ашенбах, уже не таясь, медленно растягивая блаженство, поцеловал каждый палец в отдельности. Он чувствовал тепло руки мальчика и готов был держать её целую вечность. Но Тадзио едва заметным движением освободился, опустил руку вдоль тела, но продолжал стоять. Его лоб сморщился, губы беззвучно пошевелились, он намеревался сказать ещё что-то. Его новая фраза прозвучала так: «Спасибо… Но я не достоин… Вы мне нравитесь, какой вы есть. Не нужно что-то с собой делать!». Видимо, он имел в виду, что Ашенбах покрасил волосы и прибёг к косметическим ухищрениям, чтобы выглядеть моложе. После этих слов, Тадзио сорвавшись с места, стремглав убежал… Здесь, однако, стоит прерваться и привести одно короткое пояснение, иначе в дальнейшем многое окажется непонятным. Тадзио от природы был наделён божественным даром: откликаться на привязанность и любовь. И чем сильнее эти чувства были у других, тем более властные влечения испытывал он сам… Ашенбах не помнил, сколько просидел в своём шезлонге. Всё происходящее вокруг он воспринимал, как сквозь ватный туман. Он уже не мог рассмотреть ни Тадзио, ни других людей. В ушах продолжал звучать чарующий голос мальчика, а губы ещё хранили осязаемую бархатистую мягкость кожи юного божества. Поначалу смысл того, что говорил Тадзио, Ашенбах просто не воспринимал. Он упивался голосом подростка, его прекрасным обликом, взглядом сумеречно-серых глаз. Потом постепенно дошёл и смысл сказанного. Вконец истерзанный любовным томлением, Ашенбах вдруг с отчаянной тоской и восторгом осознал: ведь Тадзио признался в своей симпатии к нему! Сколь непостижимо трудно подростку, да ещё аристократу, выдавить из себя такое признание! Господи! Да ведь это невозможно! Он, Ашенбах, и… прекрасный юноша!..

Ашенбах от подобных мыслей впал в полуобморочное состояние и, может быть, даже на время потерял сознание. Очнувшись, машинально собрав вещи, побрёл к отелю. Время близилось к обеду. Он не видел людей, не отвечал на приветствия знакомых, более того, он даже не искал глазами Тадзио, как это делал всегда в последние дни. У него на всё это просто не было сил. Он находился весь в себе и, если что-то и делал, то, как заведённый автомат. Машинально пообедал. Доплёлся до своего номера, не раздеваясь, только сняв башмаки, повалился на кровать. И тут наступило некоторое просветление, давшее возможность хоть чуть-чуть трезво поразмышлять.

Итак, он безумно влюбился в польского мальчика-аристократа… Ясно… Мальчик заметил, не отверг его любви, не предал и даже по-своему, по детски ответил(!). Это, конечно, блаженство, счастье. Но что дальше?! Ашенбах в ужасе покрылся холодным потом. Да нет, и не может быть никакого «дальше»!!! Беспросветный мрак жизни без Тадзио! Но такая жизнь совершенно невозможна! Она бессмысленна, преступна! И впервые Ашенбах явственно осознал, что здесь в Венеции, на этом острове доживает, может быть, последние свои дни. И более всего поражало, что эта мысль ничуть, ни в малейшей степени не огорчила его. Наоборот, она воодушевила, взбодрила, заставила встряхнуться, вновь осознать себя. Он любил! Впервые в жизни! Любил страстно, беззаветно, до беспамятства! А его кумир, его божество, юное прекрасное создание отвечало ему взаимностью! Разве ради одного этого не стоило жить и умереть?! И что по сравнению с этим его писательство, его слава, преклонение толпы? Пустота, тлен!

От таких мыслей Ашенбах словно ожил, родился заново. Он бодро вскочил с кровати, понял, что время ужина, с обычным тщанием оделся, спустился в большой зал. Там он оживлённо болтал с соседями по столу и даже вполне спокойно бросал взгляды в сторону польской семьи. Один раз он снова поймал устремлённый на него взор туманно-серых глаз Тадзио. Взор был грустным, задумчивым, но спокойным и внимательным. Их двоих теперь объединяла общая тайна. Не без улыбки Ашенбах заметил, как гувернантка тактично одёрнула мальчика: не отвлекайся. В семье уже почувствовали: с Тадзио творится что-то неладное и где-то подспудно догадывались, что виновник - тот благообразный господин с седой шевелюрой, как говорят, прославленный немецкий писатель… Новый день почти ничем не отличался от предыдущего. Однако из-за слухов об эпидемии на пляже было совсем мало отдыхающих. Люди в панике разъезжались. Ашенбах снова был в своём шезлонге. Чувствовал он себя неважно. Как-то странно, неритмично билось сердце, покалывало в левом боку. Но Ашенбах не придал этому значения. А отказаться от встречи с Тадзио он не мог даже ради консультации у врача.

Перед выходом на море Ашенбах посетил парикмахерскую и потребовал смыть всю краску и убрать косметику. Он должен выглядеть, каков есть! Парикмахер с растерянным недоумением всё выполнил. На пляже Тадзио показался как обычно и вновь направился своим излюбленным маршрутом, мимо Ашенбаха. Проходя около писателя, он, не останавливаясь, не кивнув и даже не повернув головы (польская семья уже размещалась на своих местах), полушёпотом по-немецки, почти не коверкая слов, произнёс: «Следите за мной».

Напоминание Ашенбаху было совершенно излишним. Он и так с предельным вниманием следил за каждым движением Тадзио. Разве тот об этом не знал? Наверняка знал! Зачем тогда предупреждение? Немного пришедший в себя Ашенбах вновь оказался в состоянии смутного беспокойства. Чем ещё хочет ошеломить своего поклонника юный бог?!

Естественно, подогретый ожиданием чего-то необычного и даже таинственного, Ашенбах не спускал с подростка глаз. Он по-прежнему наслаждался его видом, походкой, грациозными подпрыгиваниями, изящными позами. Но весь был, натянут как струна. Его ожидало нечто неведомо прекрасное, чарующее, ангельское. Только на такое и был способен Тадзио!

Однако время шло и ничего необычного не происходило. Тадзио даже не смотрел в его сторону, резвясь со своим толстоватым приятелем и рабом. Но вот время приблизилось к обеду. Засобиралась и польская семья. Ушёл коренастый толстячок со своими родителями. А Тадзио всё плескался в воде. Ашенбах услышал обращение мамы. Начиналось оно со сладкозвучного, ласкового «Тадзиу-у-у…». Само собой, других слов он не понял, но смысл дошёл: «Мы пошли, а ты приводи себя в порядок и догоняй нас!»

И вот тут случилась эта новая, теперь уже действительно совершенно фантастическая невероятность. Мальчик быстро выбежал из воды, схватил из шезлонга простыню и бросился к кабинке. Ашенбах окаменел. Он сразу всё понял! Его члены сковало, словно в столбняке. Он не мог пошевелить даже пальцем. Осталась единственная возможность, слегка повернув голову, широко раскрытыми от возбуждения глазами смотреть на происходящее. А видел он… Тадзио со свей охапкой подбежал к кабинке, бросил её на скамеечку и, не задёргивая шторки, начал снимать с себя купальную одежду… Если у Ашенбаха что-то внутри тела и пульсировало, то в этот момент замерло всё. Кабинка Тадзио была метрах в двадцати, и он видел происходящее в мельчайших деталях. Без мельчайших признаков стыдливости, стянув панталоны, мальчик остался, в чём мать родила…

Да-а-а…

Обнажённым он выглядел ещё восхительней. А золотистый пушок в нижней части тела - первый признак возмужалости - был столь целомудренно ослепителен, что отвести от него глаза было выше человеческих сил… Тадзио, не спеша, вытерся простынёй, отложил её, расслабленно потянулся, потом повернулся в профиль, спиной, снова в фас, будто демонстрируя себя. (А так на самом деле оно и было! Мальчик после долгих сомнений и колебаний решился показаться своему преданному поклоннику обнажённым, где-то ещё незрелым умом полагая, что этим доставит ему огромное удовольствие и, значит, хоть в какой-то мере отплатит за самоотверженную любовь, верность и внимание. Тадзио был гордым, но добрым и отзывчивым мальчиком. Преданность и верность он ценил превыше всего. Но между тем в голове юноши и мысли не мелькнуло, что таким образом он безжалостно убивает приглянувшегося ему знаменитого писателя!).

Затем Тадзио стремительно оделся и, прихватив вещи, умчался догонять своих.

О х !..

ПРОДОЛЖЕНИЕ...

Hosted by uCoz